МИХАЛ СЕМЕНЫЧ ФИШ

Ю.С. Кирзнер


В сентябре 1955-го я стал гээсхашником, то бишь студентом факультета городского строительства и хозяйства ЛИСИ. Притихшие и настороженные, лишь несколько дней мы внимали речам профессоров и доцентов с кандидатами, и - нам нашли другое применение – бросили на картошку, где наше вяло протекавшее доселе знакомство в одночасье свершилось. Оказалось, что не я один метался между факультетами и не решился поступать на архитектурный, боясь провалить рисунок и предпочтя синицу в руке. Правда, некоторым все-таки достался журавль в небе, и после первого курса они покинули свою alma mater. Один побрел стезей театрального художника через провинциальные театры, утвердился затем и в питерском, стал заведовать кафедрой театральной живописи, а недавно растворился в неясном германском закулисье. Другой – нескладный скуластый паренек с вычурным русским говорком и скромными успехами в английском – решился проползти в академию художеств хоть на брюхе и поступил на вечерний искусствоведческий. Вскоре что-то в нем взорвалось, и его организм стал пылесосом с хитро устроенным фильтром, пропускавшим внутрь только заграничные языки. Засосало их что-то около тридцати, да не только со словарями, грамматикой и фразеологией, но и с глубинами каллиграфии, столь важной для иероглифических наречий. Где ж ему стало жить, как не в чертогах Эрмитажа и кому еще встречать там любой степени диковинности принцев, королей и президентов?

Неуверенность в рисунке сыграла свои шутки и с судьбами других наших новобранцев пятьдесят пятого, прошедших без побега полный курс, но ставших кто всенародно известной певицей (чьи песни, как и ее Карелия, еще долго будут сниться), кто строителем, находившим настоящее упоение только в отечественной словесности (иные так даже оказавшись среди племени ему чужого). Были среди нас и натуры не раздвоенные, прошагавшие быстро и легко в министры, в начальники циклопических приволжских строек. Но почему-то словесников было не один, не два и не три. Были и с предками из русской классической литературы.

И вот это шумное, взбалмошное, разбрасывающееся племя познавало и отражало всё, что его окружало. И так как этот народец не разжился еще на ровное крупное зеркало, а обладал лишь осколками с поцарапанной амальгамой, то и отражение он давал сколь уверенное, столь же и искаженное. Засветился в этом зеркальце и Михаил Семеныч:

Огромный лоб расчерчен в две строки:
И надпись первая: «Трепач и лженаучен»
Вторая: «Сыт и властвовать приучен».
Поверх всего туманные очки.

Таким нарисовался Михаил Семеныч воображению правнука того, кто сказал бессмертную и в миг принятую всеми фразу о Пушкине. Стыдно, и давно уже стыдно за эти строки. За то, что разделил их, хотя и не писал. Но из песни слова не выкинешь. Было.
Не сразу мы стали его слушателями, тем более учениками. Но знали его с первого курса. Огромный лоб – это просто очевидно, есть место и строкам и очкам, которые он то и дело посылал отдыхать от зениц куда повыше. Член факультетского парт-бюро (ясное дело: сыт и властвовать приучен). Трепач и лженаучен – говорит ровно и красиво, а формул по сравнению с неостывшими еще в головках математикой и физикой маловато. В ладошке непременно сжимаемы таинственные карточки размером с осьмушку листа. В них он, вроде, и не смотрит, а только изложив очередной параграф, перекладывает верхнюю на дно колоды. Не юн тот, кто не максималист: ну вот и не пощадили, сопляки.

Надобно еще сказать, что Михал Семеныч держал с нашим братом студентом в ту пору заметно бoльшую дистанцию, чем многие другие преподаватели. Были среди них и подлинные лицедеи. Старые гражданские инженеры. Говорившие нам через слово «батенька!», «не изволите ли?», надевавшие на себя по ситуации маски чудаков и подстраивавшие под маску голос и интонации. Помнившие Шаляпина, выезжавшего верхом на настоящей лошади на сцену Народного дома.

Михал же Семеныч был серьезен. Статен. На постриженную щеточку усов опирался один нос. Впалые, чуть пунцовеющие щеки отступали от вас куда-то вдаль. Изредка они слегка свекловели и только этим выдавали нарушение душевного равновесия.

Шуток его, таких естественных позже, мы тогда не знали. Не видели мы и его улыбки. Он был насторожен, принужденно ровен, да пожалуй что и напуган. Так казалось. Чем?

Учась, мы не знали еще его книг. Знаменитый учебник в розовом переплете, в соавторстве со Страментовым и Сосянцем, был подписан к печати всего за 2 месяца до получения нами дипломов. Но его слог и его власть над словом были уже ведомы нам. Случилось мне быть редактором факультетской газеты, именовавшейся понятием, примирявшим с грезами об архитектуре - «Градостроитель». Михал Семеныч был ответственным за газету от партбюро. Помню его густую правку напечатанных уже заметок, особенно композиционную перекройку, и строго и несколько досадливо им высказанное убийственное для меня замечание о примитивности верстки «сапогом». Тогда я заподозрил его журналистское военное прошлое и не ошибся. Впервые я что-то сам открыл в Фише.

Да, так все звали Михаила Семеновича Фишельсона. Ничего не могло быть естественнее, если уж сокращать имена и фамилии. А как же студентам их не сокращать, превращая в прозвище, говорящее намного больше?

В его преподавании была особенность, ставшая видимой и понятной только впоследствии, но приносившая неотсроченный результат. Не стремясь к эффектам, нисколько не заигрывая с аудиторией, оставаясь неулыбчивым и внешне бесстрастным, маскируя этим прилагаемую энергию, он вел наступление широким фронтом. Да, теоретический уровень преподносимой им науки уступал и математике, и физике. Но от наставников в фундаментальных науках мы ни слова не услышали о том, что же эти науки не знают, но хотят узнать. Они вручали нам некую закатанную консервную банку с содержимым, изготовленным по стандартной рецептуре, и которую надлежало вскрыть в случаях, предусмотренных инструкцией. Михал же Семеныч в любой теме подводил нас к обрыву, за которым таилась неизвестность. Не забывал пометить зыбкие, чреватые провалами места на пройденном пути. Впервые мы ощутили знания не как чеканные тяжеленные золотые слитки, отлитые бородатыми мудрецами из минувших времен, а как живое варево, горячее и пахучее, возбуждающее аппетит. За лекциями следовали практические занятия, проводимые им же самим. И только оглядываясь назад, можно оценить одухотворенную тщательность его подготовки к ним. Курсовые работы были нелегкими, многослойными. Но если и они не гасили аппетит, возбужденный лекциями, то жаждущему невзначай указывалось на дверь, распахнутую в студенческое научное общество. И в этом студенческом научном муравейнике закипала работа. Михал Семеныч вел нас на крупнейшие заводы. Там мы проводили обследования расселения занятых. Работы хватало всем студентам и работникам завода, мы приобретали навыки организации проведения обследований, убеждения заводских служащих в полезности совершаемого, обработки и анализа результатов, разработки практических предложений по улучшению транспортного бытия заводчан, добычи научно значимого результата в виде закономерностей расселения. Муравейники громоздились и в других точках тогдашнего Питера. Михаил Семеныч вел нас в главный штаб ленинградских автобусников на улицу Зодчего Росси, где в угловом зальчике на втором этаже с окнами на зады царственного Александринского театра он представлял нас автобусному вождю с грозным, но манящим именем – Николай Васильевич Грозмани. Из его рук студенческие научные муравьи получали по муравьиному бревнышку – таблицы и графики последнего обследования пассажиропотоков на одном из маршрутов – и растаскивали бревнышки и раскалывали их до щепок своими любопытными носиками. К счастью, на нас тогда не давил груз сведений о том, какой вождь был хозяином этого зальчика четырьмя десятилетиями раньше. Здесь размещался Наркомат по делам национальностей с очень перспективным, как оказалось, руководителем.
Надо ли говорить, что СНО, ведомое Михал Семенычем, было самым многочисленным. Работа в нем под его многозначным лидерством стала для меня решающей, и хотя я еще цеплялся за архитектуру и неожиданно и для Михал Семеныча, и для меня самого, взял темой дипломного проекта планировку жилого микрорайона, это уже был последний зигзаг в сторону соблазнительницы-архитектуры. Однако вина за измену и незаслуженную обиду учителю ощутима по сей день.

Как только студенческая страница была перевернута, пред нами предстал новый Михал Семеныч. Все-таки держал он нашего брата на дистанции. И если судить по педагогическим результатам, правильно делал. Теперь же я впервые увидел его улыбку, впервые услышал его мягкие джентльменские шутки.

Получив прекрасное, как я было думал, распределение в Академию строительства и архитектуры, я застрял там в секторе домостроительных комбинатов. Пытался перейти в сектор планировки Ленинграда, где меня готовы были взять. Но начальник не отпускал. Я обиделся и в драку … Меня вышвырнули с жуткой статьей. Уверен был, что теперь никуда не возьмут. Пошел жаловаться в Смольный. Чтобы было на кого сослаться, что меня никуда не берут, не доходя до Смольного, зашел в первое попавшееся строительное управление и нарочно во всей черноте раскрыл в кадрах все карты. Едва я назвал того, кто меня уволил, а это был только что отставленный из кресла заместителя мэра, мне тут же сказали: «А-а, ну, понятно, знаем мы его. Мы вас берем!». Несколько месяцев всасывания опыта строительной площадки. Озарение о неизбежности применения площадной лексики для эффективного управления субъектами самой мирной отрасли народного хозяйства. Наконец, не выдерживаю: иду наниматься в Гипрогор. Дрожат колени. Если не возьмут сейчас, когда еще можно будет попытаться. Напряжение и страх провалиться больше, чем у Штирлица. Мне заговорщицки улыбаются и … берут.

И: в беличье гипрогоровское колесо. Командировки. Города Дальнего Востока, Сибири, Кавказа, Поволжья, Предуралья, Нечерноземья, Карелии. Генпланы, пригородные зоны, проекты детальной планировки. В ход идет весь инструментарий, подаренный Михал Семенычем. Его фирменный инструментарий на вырост. Начинают расправляться крылышки. Появляется соблазн пообщаться с учителем, но уже как коллега с коллегой. И случай представляется.

Напротив Владивостока через Уссурийский залив лежал Большой Камень. Предстояло возвести у стен судостроительного спрута на берегу моря немаленький город. Пленительная топографическая ситуация. Три равновеликие сопки на равных расстояниях между собой придвинуты к морю. Резать такую красоту прямолинейной сеткой улиц? Ни за что! На этот раз я - в паре с архитектором - моим ровесником, изучавшим архитектуру в Праге. Недолго прикидывали и нашли решение: параллельно морю посредине городского тела пускаем главную ось, упирающуюся в завод. Эта магистраль идет в выемках через хребты сопок и на насыпях через долины между ними. Баланс земляных работ, приятные уклоны. И змея-синусоида седлает главную магистраль как ось абсцисс, непрерывная лента вспомогательной магистрали вдоль хребтов и долин с развязками в разных уровнях с главной городской дорогой. И все бы хорошо, но … Был в Гипрогоре в ту пору главным архитектором преславнейший Игорь Сергеевич, человек, знающий, мягкий, интеллигентный. Рассматривая эскизы, французские слова говорил: pendant! или comme il faut! Но, будто, жил в нем помимо его самого еще один человек. И вот этот другой был непроходимым упрямцем. Питался он мнениями Игоря Сергеевича. Скажет тот про какой-то эскиз: «Нет! Не то!». Упрямец тут же это мнение проглатывал, и никакой возможности Игорю Сергеевичу взять свои слова назад уже не было. Так и с нашим эскизом. Обычно с непроходимым упрямцем боролись незатейливой хитростью. Свой вариант прятали. Показывали ему другой, порой с какой-нибудь бросающейся в глаза глупостью. Главный доволен: «Да разве так делают! Comme n'est pas habile!». На следующий день ему показывали припрятанный вариант, да еще благодарили за советы: «Вот, как вы говорили!». Главный доволен. Но мы - юность, голь-простота. Всем нравится и ему понравится. Не тут-то было. Может, и понравилось, но успел Игорь Сергеич уронить, как всегда с первого взгляда: «Нет! Так не пойдет!». А эскиз таков, что подсунув его снова, не скажешь, что это другое решение. Больно проста и запоминаема схема. И по этой же причине, если что-то менять, то ломается вся идея. И тут я предложил запросить заключение эксперта. «Михаил Семенович Фишельсон Вас устроит?» - «О, да! Certainement!» Крючок был проглочен. И я позвонил Михал Семенычу. Но кто я ему? Вчерашний студент. А главного архитектора Гипрогора знает весь город.

Этому эпизоду уже сорок лет. Но он неизгладим. Он важнейший узелок в моем постижении Михал Семеныча. Эрудиция, профессионализм, достоинство и справедливость явлены были с обескураживающей естественностью и простотой. Капризность и упрямство спорящей стороны молча стыдливо истаяли. Джентльменский тон эксперта не позволил родиться ни торжеству одних, ни досаде других.

Тогда же мне вспомнился болезненный случай времен учебы в ЛИСИ. В упоминавшейся уже стенной факультетской газете «Градостроитель» братцы-студенты созорничали: поселили в ней загадочного человечка по имени Вырбордек. В имени был простодушно закодирован лозунг «Выр-ви Бор-оду Дек-ану». Конечно, нашлись серьезные дяди из партбюро института, приступившие к допросам с угрозами. Михал Семеныч знал, но никого не сдал, хотя это был год не только разоблачительного хрущевского доклада, но и год Будапештского восстания и презренной западной агрессии в Египте. И на нашем курсе сдавали. Сдали моего еще школьного товарища за безобидную шаловливую надпись на бюллетене для тайного голосования на выборах в курсовое комсомольское бюро. Пытаясь защитить жертву, мы с другом (тем самым – «Огромный лоб расчерчен в две строки») добились аудиенции у первого секретаря Обкома комсомола, от которого услышали неожиданное: «Ребята, поймите. Я не против, чтобы его оставили в институте, но оставить его в комсомоле … это, увы, … ну, поймите!». На бюро обкома к нам присоединилась наша незабвенная воспевательница Карелии, дождя на асфальте и дождя на Неве, кондуктора трамвая, которой город знаком. Как львица она бросалась на членов бюро. Все было тщетно. Помалкивавший первый секретарь был прав. Правильные советские юноши и девушки (особенно мне запомнились два летчика-стервятника в форме, с блеском значков отличников любой подготовки), легко, с чувством безграничной веры в свою правоту, с большим аппетитом распяли несчастного Альку, закрыв ему все дороги к учебе в Питере.

Но Фиш не сдавал…

Негромкий и невозмутимый Михал Семеныч с 60-х годов на бескрайней русской равнине всхлипываний и причитаний, петушиных вскриков и сетований о городском транспорте олицетворил своими ежегодными научными конференциями в ЛИСИ один из немногих горных районов с альпийскими пастбищами и белоснежными вершинами. Любая транспортно-градостроительная тварь могла прокормиться на этих пастбищах, понежиться на горном солнце, а то и забронзоветь. Михал Семеныч неизменно восседал за председательским столом, напоминая сидящего микельанджеловского Моисея внешней отрешенностью и всеведением. А ведь и вправду было в череде этих конференций что-то от золотого века. Заявки на доклады принимались без ограничений. Докладчики слетались отовсюду – и из Прибалтики, из Москвы, из Владивостока. Свою пестроту и живописность вносили иноземные аспиранты. Не беда, если доклад не вызывал бурного обсуждения - ни один докладчик не мог почувствовать себя обойденным вниманием. Не было вопросов у публики - их задавал Михал Семеныч. Не было желающих выступить - выступал Михал Семеныч. И в любом случае по существу, даже если это был доклад вьетнамской аспирантки о ханойских велосипедистах и ничего в докладе разглядеть кроме спиц в колесе было, казалось, невозможно. Михал Семеныч находил, что сказать. Не было в работе зримо достигнутого – он тактично говорил о том, чего можно достичь, если обратить внимание на то-то и то-то. Заседания начинались к вечеру, длились несколько дней. Не каждый участник дотягивал до банкета, но Михал Семеныч был на финише не менее свеж, чем на старте. Сказывались его регулярные 800 метров в бассейне.

Фиш был создан для бега на марафонскую дистанцию …

В застолье он продолжал подзаряжать ведомый им народ знаниями, в этих случаях наука была представлена своими юмористическими ветвями, побегами, стебельками и гроздьями плодов. И здесь он оставался джентльменом, тяготел к английскому юмору, не порывая с русской иронией в адрес англичан. Как все заложенное Михал Семенычем, это не было лишним. И не только в плане созревания и развития личности вообще, но и буквально. На научной конференции в Тбилиси однажды, одновременно с продолжавшимся в большом театральном зале первым утренним пленарным заседанием, в помещении рядом со сценой был накрыт стол человек на тридцать. Батареи коньяка и водки. А за столом министр автомобильного транспорта Грузии, он же старейший министр Европы. Меня пригласил в это помещение наш шеф из головного московского института, ничего не сказав мне о специфике заседания. Уши мои еще ничего не успели услышать, но глаза уже сообщили, что обсуждались нетривиальные проблемы. Мне немедленно налили, познакомили с министром и потребовали провозгласить тост, основанный на каком-нибудь транспортном анекдоте. Такова была одна из слабостей, а скорее - одна из сильных сторон старейшего министра Грузии, а заодно и Европы. Какое-то время я пребывал в замешательстве, но недолго. Я почувствовал твердую почву под ногами, вспомнив о Михал Семеныче. По ассоциации быстро вспомнил пару анекдотов, а так как это были анекдоты, прошедшие его апробацию, то не было нужды тратить время на их мысленную цензуру, поскольку происхождение от Михал Семеныча гарантировало свежесть, остроту и приличия. И я немедленно рассказал спаренный анекдот об особенностях поездки в английском и советском автобусах. Успех был шумный, но поскольку меня начали хвалить, моим долгом было сообщить, что я ученик профессора Фишельсона и продолжаю брать у него уроки.

Сам профессор за столом бывал неистощим на каламбуры, стихотворные экспромты. Вот он протягивая руку за салатом, шепчет

Перстами, легкими как сон,
Берет капустку Фишельсон.

Не только за столом с рядом сидящим, с кем уже сколько-то выпито, но и в любой другой обстановке Михал Семеныч прямо отвечал на вопросы. Ответы могли быть с юмором, иронией и тем не менее по существу. Не могу себе представить его юлящим, увиливающим, темнящим. И в то же время он был загадочен. Как он, никогда не отказывающий, никогда не спешащий, всё успевал? И несмотря на значительное сближение по сравнению со студенческими годами для меня оставалась неясной его тогдашняя грусть, неулыбчивость и какая-то тень настороженности.

Не могу понять, почему меня смущали карточки в его ладошке на лекциях, если в 70-80-е годы, когда он был уже заметно старше, его память вмещала намного больше, чем вузовский объем знаний – он был в курсе практически всех научных работ по городскому транспорту текущего года. В этом можно убедиться и сейчас, перелистав его книги и статьи с корректными ссылками на актуальные работы исследователей разных возрастов и званий, мест жительства и мест работы. Мне льстило, что как бы я ни менял направление исследований, мои работы оставались в поле его зрения. Он неизменно ссылался на них. Достижения транспортников отзывались в заданиях его аспирантам. Но существенно, что и сам Михал Семеныч развивал и обобщал многие идеи, высказываемые коллегами. Ну а карточки? Видимо, это сродни игре с нотами на пюпитре такого мастера, как Святослав Рихтер, чья память вмещала практически всю мировую музыкальную литературу. Ну а ноты? Они были нужны для того, чтобы освободить все свои ресурсы для художественного воплощения произведения.
Эрудиция, работоспособность (разгрызет самый твердый орешек, а усилий не видно), чуждость принципу «ты - мне, я - тебе», высокое джентльменство – все это делало Михал Семеныча идеальным оппонентом для любого соискателя. Если к этому добавить, что оппонент еще и накормит соискателя новейшими анекдотами, обеспечит нужный тон и тонус на банкете, то стоит ли удивляться, что он на протяжении многих лет был всесоюзным диссертационным старостой. Не отказывал никому. И случалось порой попадал в двусмысленные ситуации, и это при его тяге к профессиональной и нравственной ясности. Помню, как он мучился, когда его попросили дать отзыв на немощную докторскую диссертацию, слепленную протеже могущественного члена политбюро, хозяина очень теплой республики. Готовясь к трудному для себя решению, отмеряя может быть уже седьмой раз, попросил меня высказать мнение.

Сделать доброе человеку – это для Фиша и просто, и обычно, и легко. Отказать – мильон терзаний…

Ровные, пусть застойные, годы не подтачивали неутомимости Михал Семеныча. Студенты, лекции, аспиранты, соискатели, конференции, брошюры, книги – все было посильным. По-прежнему не ощущалось натуги. Первым не выдержало время, оно стало сдавать. Ненужными становились специальности, кафедры, ученые степени, печатные труды. И хотя Михал Семеныч помоцартовски легко расставался то с тем, то с другим, нарастающая апатия времени все ближе надвигалась на него своей засасывающей воронкой.

Играя партию со временем, он как молодой Таль, безмя-тежно жертвовал фигуры – расстался с машиной, перестал ездить на дачу. Но приглашал теперь к себе на Петропавловскую улицу угол Карповки. В тихую и светлую семейную коммуналку. В свои три комнаты, возрожденчески стройно спланированные. Из коридора гость входил в центральную гостиную. С ее середины видны были через раскрытые боковые двери окна левой и правой боковых комнат. Одно широкое тройное окно, раздвигавшее границы гостиной. Посередине стол, за которым, радостно вспоминать, мне довелось сиживать с Михал Семенычем за стаканчиком. Говорили про жизнь и на злобу дня, но и тени злости не было в адрес общих знакомых, хотя поминутно летели брызги характерной фишевской иронии. Михал Семеныч был уже заядлым кроссвордистом, ему доставало теперь времени со вкусом смотреть по телеку футбол. Казалось, его единственной заботой оставалось – чтобы еще раздать? что могло бы пригодиться людям? Пришла пора спросить, отчего так грустен был он в мои студенческие годы? Вправду ли был чем-то напуган? И верно ли я догадывался, чем? Но не сегодня. В другой раз …

Последние стихи ему я написал к последнему его дню рождения – 28 ноября 1994 года. Приведу их фрагменты несмотря на мне самому не нравящуюся пустоватую звонкость. Хочется как-то уравновесить глупую юношескую несправедливость «Огромного лба, расчерченного в две строки».

Среди развязок, виадуков
И картограмм невольно зришь:
Не только знанья - бодрость духа
Нам прививал железный Фиш.
… … …
Он острослов, он жизнелюбец,
Он эрудит, он знак ЛИСИ,
Наземный держит он трезубец
И знает, как его нести.

Берясь за перо, Михал Семеныч точнее, лиричнее и иро-ничнее выражал и мысль, и настроение. Приближался порог столетий. Фиш намеревался перешагнуть его, оставаясь самим собой:

Ты, Миша, не плохой ведь человек!
Побереги сосуды, сердце, нервы.
И покидая сей двадцатый век,
Вступай спокойно в двадцать первый.

А на заре специальности нашей он написал «Гимн ГСХ», приспособив его к музыке песни «Все выше, и выше, и выше …». Гимн распевается поныне. Пели его и мы в конце мая 1995-го, собравшись на 35-ю годовщину окончания ЛИСИ. Михал Семе-ныч был с нами. Единственный бывший преподаватель. Сильно похудел. Был в плаще, несмотря на жару. Завидев очередную вы-пускницу, улыбался, жал руку и радостно узнавающе восклицал: «А-а-а!». Затягивал это восклицание – не всегда мог вспомнить имя, но тут же говорил о чем-нибудь из прошлого и связанном именно с этой студенткой.

Впервые не досидел с нами до конца. Я провожал его до-мой. Вышли из метро «Петроградская». Успели на почту, где влюбленно смотревшая на него молодая женщина вручила кипу газет. Прошли вдоль Карповки. Поднялись на лифте. Вошли в расширенную тройным окном залу. Небо петербургской белой ночи не набирало синевы. Пора уходить. Силуэт Фиша, запятнанный золотистыми зайчиками от мебельного стекла, замер …


© S.Waksman, 2002